© Лев Гудков

Идеологема «врага».

««« К началу

Институциональный контекст советской риторики врага

«Враги» — один из ключевых факторов формирования советской идентичности. Все семантическое пространство тоталитарной пропаганды задано развертыванием двух ключевых метафор — «строительство нового общества» и «фронт». Оба значения составляют единый смысловой комплекс: строительство будущего общества (имеющего образцовый характер для «всех стран» и людей «доброй воли») происходит в экстремальных условиях открытой и тайной войны против внешних и внутренних классовых врагов. Те, кто «созидают социалистический строй», находятся в ситуации вражеского окружения, «осажденной крепости». Но, хотя эта мифологема утвердилась лишь спустя несколько лет после Гражданской войны, уже в мирное время, ее исходные составляющие (как и образцы самих тоталитарных институтов — плановая государственная экономика, концлагеря, милитаризация экономики и общественной жизни, ограничение обычных прав, расширение сферы принуждения и т.п.) возникли в России несколько раньше — в ходе Первой мировой войны. Массовая промышленная война, предполагающая всеобщую мобилизацию, государственный контроль над национальными ресурсами, неизбежно должна стать «тотальной», а «неприятель» — врагом.

«Враг» становится неизбежным атрибутом дихотомического представления реальности в тоталитарном обществе. Враги менялись, но оставался сам принцип, тип социальной и культурной организации. «Классовая» и Гражданская война составляли схему понимания происходящего в первый период советской истории, тотальная «Отечественная» война — во второй период, окрашивая своей символикой победы, жертвы, бдительности, отпора и позднейшее противостояние двух «мировых общественных систем», двух супердержав.

Соответственно официальная история власти — партийная история (история ВКП(б) — КПСС) развертывалась как цепь сюжетов победного строительства, причем победы хозяйственно-экономического плана (индустриализация, коллективизация, великие стройки коммунизма) были лишь эпифеноменальным выражением внутреннего движения руководящей и направляющей власти. Оно шло по нарастающей: от внутрипартийной полемики — к борьбе с оппозицией, ее разгрому и демонизации оппонентов, превращению их во врагов, фашистов, агентов империализма, «извергов» (по семинаристскому выражению Сталина), а затем — к ликвидации противной стороны.

Внутренняя социальная история до войны, естественно, представлялась как борьба с вредителями, шпионами, троцкистами. После 1945 года, если не считать отношения к оказавшимся в плену, угнанным в Германию, заключенным и отсидевшим в лагере, история задана борьбой с низкопоклонством перед Западом (реакция на пребывание оккупационных советских войск в Европе и надежд на некоторое смягчение режима после победы, своего рода советская параллель к последствиям пребывания русских войск в Париже после войны 1812 года), с космополитами, с «делом врачей», которое чуть не похоронило всю советскую медицину.

Смерть Сталина и прекращение массовых репрессий (точнее — ограничение их профилактическими мерами против отдельных категорий населения) не стали концом этой истории, схему которой я пытался здесь изложить. Борьба «партийного руководства» при Хрущеве с «антипартийными группировками» продолжалась почти до прихода Брежнева и начала застоя. Одновременно шла борьба с мещанством, сектантами, стилягами, разлагающим идеологическим и буржуазным влиянием Запада, позже уступившая место борьбе с диссидентами, националистами, отщепенцами и т.п.

Параллельно смене врагов менялся и мартиролог мучеников и жертв этой борьбы: народовольцев и Н. Баумана сменили М. Урицкий и С. Лазо (К. Либкнехт и Р. Люксембург вместе с И. Сакко и Б. Ванцетти задали мировой фон этой картине борьбы с врагами), далее пошли П. Морозов, Зоя Космодемьянская и герои-панфиловцы, молодогвардейцы (вместе с «Третьякевичем»). Война в этом плане стала центральным символическим предметом для советской власти на все оставшееся ей время.

Эрозия мобилизационного режима сказалась прежде всего в ослаблении «калибра» врагов и соответственно их жертв и мучеников. Еще можно было создать тех или иных газетных героев (трактористов, экипаж танкера «Дербент», космонавтов, ткачих, хоккеистов), но уже невозможно было сделать мучеников. Погибшая от рук угонщика-террориста бортпроводница в конце 1970-х годов никак уже не могла стать жертвой «врага», это было частное происшествие. В некотором роде новый «враг» и соответственно новые «жертвы» появились только в 1999 году, после взрывов в Москве и Волгодонске.

Но меня в первую очередь здесь интересует период развертывания тоталитарных структур. Поэтому остановимся на нем подробнее.

Все базовые социальные институты советского режима возникли во время войны и революции (и сохранили основные функциональные особенности почти до конца 1980-х гг). Несмотря на отчаянное сопротивление, вызванное практикой военного коммунизма, система смогла удержаться только при условии полного краха всех других институтов существовавшего до того государственного строя и только ценой открытого и самого беспощадного террора.

Значение метафоры «врага» и «враждебного окружения страны социализма» заключалось в том, чтобы легитимировать новый социальный порядок, сохраняя в качестве его важнейшего структурного элемента армию и ЧК-ГПУ как институты непрерывного террора (не только как условие контроля, но и как механизм социальной динамики). В тезисах ЦК РКП «О мобилизации индустриального пролетариата, трудовой повинности, милитаризации хозяйства и применении воинских частей для хозяйственных нужд», написанных Л. Троцким (1920 г.), насилие утверждалось как необходимое условие массовой мотивации работы и повиновения: «Поскольку армия явилась важнейшим опытом массовой советской организации, ее методы и приемы должны быть (со всеми необходимыми изменениями) перенесены в область трудовой организации с непосредственным использованием опыта тех работников, которые с военной работы будут сняты на хозяйственную». «Переход к планомерно организованному общественному труду немыслим без мер принуждения как в отношении паразитическим элементам, так и к отсталым элементам крестьянства и самого рабочего класса. Орудием государственного принуждения является его военная сила. Следовательно, элемент милитаризации труда в тех или иных пределах, в той или иной форме неизбежно присущ переходному хозяйству, основанному на всеобщей трудовой повинности»'.

'Троцкий Л. Как вооружалась революция (на военной работе). В кн.: Троцкий Л.Д. К истории русской революции. М., Политиздат, 1990. С 156,155. Практика военного коммунизма, основанная на применении «самых суровых мер и необходимой дисциплины, как внутренне, так и внешне принудительной» (Л. Троцкий), означала отказ от обычных до того механизмов социальной организации и мотивации поведения (кооперацию, обмен, дифференциацию, взаимную заинтересованность людей, солидарность, институциональную — нормативную и ценностную регуляцию и пр.). Как говорил мягкий «диктатор» А.И. Рыков в 1920 г, «мы не можем жить в данное время без принуждения. Необходимо заставить лодырей и тунеядца под страхом кары работать на рабочих и крестьян, чтобы спасти их от голода и нищеты». — Цит. по: Шелестов Д. Время Алексея Рыкова. М.: Прогресс, 1990. С. 143. Позже, в 1921 г., в докладе на 4-м съезде Советов народного хозяйства «Состояние и возможности развития промышленности в условиях новой экономической политики» он признавал: «Мы не имели конкурентов, мы их не терпели, мы их всегда убивали, умерщвляли путем реквизиции, конфискации и т.д. даже в том случае, когда конкуренты были более толковы». — Там же. С. 226.

Естественно, что само насилие при этом несколько«приподнималось», риторически ориентируясь на классические образцы: «Нужно ввести нравы, близкие к спартанским»'.

'Троцкий Л.Д. Основные задачи и трудности хозяйственного строительства. Доклад на заседании МК РКП(б) 6 января 1920 г. Там же. С. 1бО. Ср.: «Ленивого мужика <заставили> штыком идти в бой, ...то же самое будет и в промышленности» (с. 160).

Военно-государственная риторика подчинила и отодвинула на задний план революционную фразеологию «непримиримой борьбы трудящихся с мировой буржуазией».

Исходная идеологическая конструкция «строительства в условиях фактической войны» была использована Сталиным и его тогдашними союзниками в 1924 году в ходе внутрипартийной борьбы с Троцким. (Сам термин появлялся и раньше, но ему тогда не придавалось специальное, антитроцкистское значение.) Сталин использовал тезис о «возможности построения полного социалистического общества в одной отдельно взятой стране», но перевел при этом возможность в долженствование, превратив его в программу форсированной военной индустриализации страны, проводимой за счет снижения жизненного уровня населения до минимального, необходимого для физического выживания. Это была развернутая альтернатива не столько прежней партийной идеологии мирового революционного процесса, в который вожди слепо верили, сколько суженному варианту «перманентной революции», защищаемой Троцким'. Идея «построения социализма в одной стране» означала не просто разрыв со всей прежней теорией социализма и социалистическим движением в Европе'', она превращала любых теоретических и политических оппонентов во врагов партии и СССР. Тезис об «объективном тождестве социал-демократии и фашизма», по крайней мере — умеренного крыла фашизма, был оправданием не столько подавления оппозиции внутри Коминтерна и превращения его в агентурную сеть агитпропа и разведки СССР, сколько разрыва с западными левыми политическими организациями, интеллектуальными течениями, прежде всего — социалистическими движениями, оправданием освобождения советской партийной верхушки от внешнего контроля и критики (с позиций, пусть и остаточных, но все же норм европейской политической культуры). Устанавливался режим полного идеологического самоизоляционизма.

'Ср. Ленин В.И.: «Сомнения невозможны. Мы стоим в преддверии всемирной революции» (ПСС. Т. 34. С. 275). «Конечно, окончательная победа социализма в одной стране невозможна...» (Там же. Т. 35. С. 227); «основной предпосылкой его [русского пролетариата] победы является объединенное выступление рабочих всего мира или некоторых передовых в капиталистическом отношении стран». Там же. Т. 36,529) и т.п.

''«...Мы можем нашими внутренними силами обеспечить победоносное наступление социалистических элементов хозяйства на рельсах нэпа», «мы можем... прийти к социализму без предварительной победы социализма в передовых странах Европы»... «у нас есть все необходимое для этого» — Сталин И. Соч. Т. 8. С. 206-208.

Интересы концентрации власти верхушкой партийного аппарата предопределяли направление и характер идеологической переработки основной доктрины компартии, теоретически обосновывая усилия по демонизации оппонентов — прежних лидеров и идеологов партии. Этой цели соответствовал тактический «шедевр» сталинской мысли — тезис о нарастании классовой борьбы в период построения социализма', ставший официальной партийно-государственной догмой в 1930-е годы, но затем подзабытый во время войны и вновь актуализированный пропагандой в 1952 году с новой волной террора и репрессий. Таким образом, первая фаза формирования тоталитарного режима — достижение полного контроля над кадровыми назначениями и перемещениями в любой сфере социальной, экономической и культурной жизни путем сращения партийного и государственного аппарата, а значит, и постепенного установления полного контроля над социальной структурой общества — могла быть обеспечена только посредством отстранения (и последующей ликвидации) внутрипартийных оппонентов.

'В письме «О некоторых вопросах истории большевизма» в редакцию журнала «Пролетарская революция» (1931 г) Сталин дал схему интерпретации партийной истории (и вместе с тем — всей новейшей истории России) как цепи постоянных заговоров внешних и внутренних врагов, ставшую «своеобразной прелюдией к последующим судебным процессам» — Ланди Л., Краус Т. Сталин. М.: Политиздат, 1989. С. 146. «Кто дал контрреволюционной буржуазии в СССР тактическое оружие в виде попыток открытых выступлений против Советской власти? Это оружие дали ей троцкисты, пытавшиеся устроить антисоветские демонстрации в Москве и Ленинграде 7 ноября 1927 г. Это факт, что антисоветские выступления троцкистов подняли дух у буржуазии и развязали вредительскую работу буржуазных специалистов. Кто дал контрреволюционной буржуазии организационное оружие в виде попыток устройства подпольных антисоветских организаций? Это оружие дали ей троцкисты, организовавшие свою собственную антибольшевистскую нелегальную группу Это факт, что подпольная советская работа троцкистов облегчила организационное оформление антисоветских группировок в СССР. Троцкизм есть передовой отряд контрреволюционной буржуазии. Вот почему либерализм в отношении троцкизма, хотя бы и разбитого и замаскированного, есть головотяпство, граничащее с преступлением, изменой рабочему классу Вот почему попытки некоторых «литераторов» и «историков» протащить контрабандой в нашу литературу замаскированный троцкистский хлам должны встречать со стороны большевиков решительный отпор. Вот почему нельзя допускать литературную дискуссию с троцкистскими контрабандистами». — Сталин И. Вопросы ленинизма. М., 1952. С. 394.

Это означало, что выиграть может только та фракция партийной верхушки, которая окажется максимально способной мобилизовать поддержку рядовых членов с помощью риторики «врага». В такой ситуации нелепо уже говорить о каких-то принципах, умеренных вождях или склонных к жестким мерам или, напротив, боровшихся против усиливающегося террора. Ни о какой идеологической коммунистической «убежденности», последовательности, приверженности «марксистской философии» и т.п. здесь не могло быть и речи. Выигрывал всегда только «крысиный волк» — тот, кто обладал максимальной свободой от конвенциональных норм групповой солидарности или морали, максимальным недоверием к своим соратникам и мгновенной реакцией, готовностью их немедленно сдать, если это представлялось выгодным по тем или иным соображениям. Определяющими всегда были лишь позиционные выгоды и расчеты', а также наглость и уверенность в себе высшего руководства.

'Наиболее распространенная (но совершенно ложная) версия советской политической истории 30-х гг. исходит из того, что до начала «большого террора» в Политбюро противостояли друг другу две «фракции» — сторонники жестких мер и приверженцы относительно «умеренного» курса... В либерализме «подозревают» тех членов Политбюро, которые погибли в годы террора (логика здесь простая: не случайно же именно на них был обрушен удар репрессий)... открывшиеся несколько лет назад архивы, однако, не подтверждают <этой> версии... один и тот же советский лидер в разных обстоятельствах и ситуациях мог выступать то как «умеренный», то «как радикал». — Хлевнюк О.В. Политбюро. Механизмы политической власти в 1930-е годы. М.: РОСПЭН, 1996. С. 257, 259, 260. Все исследователи, обращавшиеся к материалам о высшем советском руководстве, отмечают характерную грубость нравов, царивших в этой среде (партийно-хозяйственной или военной верхушке СССР). См., например: Жуков Ю.Н. Тайны Кремля. Сталин, Молотов, Берия, Маленков. М.: Терра, 2000. Павлова И.В. Механизм власти и строительство сталинского социализма. Новосибирск Изд-во СО РАН, 2001.

Технология большевистской пропаганды была отработана на акциях по разложению российской армии весной-летом 1917 года. Армия стала для компартии моделью управляемой массы, ее образцом. Эффективность пропаганды достигалась несколькими обстоятельствами.

Первое: создание ситуации общей социальной дезорганизации и дезориентированности, возникающей при истреблении командного состава армии, в результате агитации за односторонний мир и уход с фронта. (Вспомним только, что коммунистический путч в октябре 1917 г. имел место в ситуации военного положения и боевых действий на фронте, что во всех странах могло квалифицироваться формально только как тяжелейшее преступление.) Деклассированная, деморализованная после нескольких военных поражений и государственного паралича солдатская масса (бывшие крестьяне, утратившие за четыре года войны традиционные представления и моральные нормы) оказывалась готовой к абсолютно некритическому восприятию демагогии большевиков, их самых фантастических обещаний и действий. В первую очередь — к введению режима «коммунистического» натурального распределения (продуктов, благ, ресурсов), а также к ничем не сдерживаемой агрессии против тех, кто ставил под сомнение практику экспроприации собственности или рассматривался как противник коммунистов.

Второе: обещание скорого благоденствия, чуда или, по крайней мере, резкого улучшения жизни. Террор всегда следовал за декларацией самых невероятных по характеру и полноте свобод, объявляемых — и это важно — без конкретных и четких механизмов их реализации.

Третье: свободы и права утверждались большевиками одновременно с самыми резкими и жесткими их ограничениями. Это объяснялось чрезвычайными обстоятельствами, военными или переходными условиями, временностью сроков ограничения, происками и сопротивлением врагов.

Тем самым ответственность за несвободу или бедственное положение населения, страдающего от мгновенно разрушенной социальной структуры и рынка, переносилась на тех, против кого были направлены эти ограничения и репрессии. Объяснению происходящего, его причинам возвращался архаический смысл «вины»', социально «объективной», то есть неиндивидуальной ответственности и подсудности. Репрессии подлежали не конкретные индивидуальные виновники неблагополучия, а «социально близкие» им, «идентичные». Другими словами, создавалась конструкция реальности, в которой наказывающий оказывался в роли исправляющего ошибки судьбы, истории и пр. Эта деиндивидуализующая установка снимала всякую возможность идентификации «карающей длани» с репрессируемым, а стало быть — возможность включения общепринятых норм солидарности, морали, сопереживания или сочувствия. Жестокость становилась позитивным элементом самоуважения, рационализировалась, превращалась в ролевой кодекс группового поведения и институционализировалась как практика советских органов управления''.

'Kelsen Н. von. Vergeltung und Kausalitat: Eine soziologische Unter-suchung. Wien, 1982.

''«Не будучи по природе жестоким человеком, Дзержинский, как; и Ленин, буквально кипел от идеологической ненависти по отношению к классу, из которого он сам вышел. Он говорил своей жене, что воспитал себя так, чтобы "без всякой жалости" защищать революцию. Один из его ближайших соратников, Мартин Янович Лацис, писал в газете "Красный террор": "Мы не ведем войны против отдельных людей, мы уничтожаем буржуазию как класс. Во время расследований не ищите свидетельств, указывающих на то, что подсудимый делом или словом выступал против Советской власти. Первый вопрос, который вы должны задать: к какому классу он относится, каково его происхождение, каково образование или профессия. Ответы на эти вопросы определят судьбу обвиняемого. В этом состоит значение и смысл красного террора"». — Эндрю Кр., Гордиевский О. КГБ. История внешнеполитических операций... С. 62.

Вместе с тем разворачивающийся террор, вызванный конкретными и относительно частными обстоятельствами, подкреплял исходную параноидальную установку, служил верификацией вначале еще (в 1918 г) довольно слабой теории заговоров, которая позднее была принята как доказанная, что, в свою очередь, служило мотивом для нового усиления террора и поиска врагов. Можно сказать, что апология превентивного или профилактического насилия (от противного, по принципу «первым дать сдачи») превращалась в технику вначале внутрипартийной борьбы, затем — конституции всего государственного аппарата, институциональной организации тоталитарного общества.

Чрезвычайно важно подчеркнуть здесь два обстоятельства. Во-первых, упреждающая жестокость и подозрительность становились основой специфической личностной идентичности «настоящего партийца». Эти образцы превращались в стандарт для подбора кадров, социальной селекции в управляющих структурах. Тем самым, модулем выстраивания социальных отношений во всех общественных сферах (включая и высокоспециализированные, вроде науки) можно считать не деловую компетенцию, а лояльность вышестоящему руководству, — подбор кадров сверху вниз является конституционным принципом организации тоталитарного общества. Эти принципы затем, после развертывания соответствующих институтов режима — школы, СМИ, цензуры, пропаганды, тиражировались в любых массовых организациях. Внутригрупповая борьба переносилась на массу и становилась как бы ее собственной характеристикой, моделью управления кадрами. В качестве разного рода инструкций и методики пропаганды эти представления спускались «сверху вниз» как нормативно заданные правила социального поведения, структуры коллективной идентичности, формы принудительного консенсуса. Поэтому внутренних границ у террора не могло быть. Он замедлялся лишь тогда, когда это приводило к явным дисфункциям внутри ключевых отраслей промышленности, что соответственно становилось угрозой для положения того или иного высшего номенклатурного бонзы или даже всего целого (то есть Сталина).

Опыт красного террора 1918 года был генерализован и «теоретически проработан» лидерами партии после разгрома оппозиции в конце 1927 года и ссылки Троцкого, в качестве обоснования «профилактической» практики массовых репрессий. Новые шаги в этом плане были предприняты уже в марте 1928 года, когда ОГПУ объявило о раскрытии контрреволюционного заговора на угольных шахтах Донбасса. Наличие заговоров постулировалось партийным руководством, а потом только конкретизировалось и доказывалось чекистами'. Можно сказать, что террор отчасти предшествовал, отчасти сопровождал проведение каждой значительной партийно-государственной политической акции (в ходе разворачиваемых коллективизации и индустриализации), подготавливая или оправдывая провал их реализации и выдвигая свои объяснения неудачи, лишь на первый взгляд имевшие нецелевой характер. Однако, несмотря на это, для современников практика террора оказалась (даже в 20-е гг, не говоря уже о 30—50-х гг.) совершенно неожиданной и по своим масштабам, и по иррациональной жестокости, юридическому нигилизму

'«...Первыми среди тех, кого разоблачил начальник ОГПУ Северного Кавказа Ю.Г Евдокимов, была группа инженеров в г Шахты, вступивших в заговор с бывшими владельцами угольных шахт, находившимися в белой эмиграции, и с западными империалистами для того, чтобы сорвать работу шахт. Этот доклад был направлен Менжинскому, который потребовал доказательств. Евдокимов представил несколько перехваченных писем, направленных из-за рубежа указанным инженерам. И хотя в письмах не было ничего криминального, Евдокимов утверждал, что они содержали "подрывные инструкции", написанные шифром, известным только этим инженерам. Менжинский высказал сомнения по этому поводу и дал Евдокимову две недели на то, чтобы он разгадал шифр. Тогда Евдокимов обратился напрямую к Сталину, который дал указание арестовать этих инженеров. На специальном заседании ПБ Сталин добился того, что ему лично было поручено разобраться в этом деле» — Эндрю Кр., Гордиевский О. КГБ. С. 135. Таким образом, внутренняя «оппозиция» была напрямую соединена не просто с эмигрантами и бывшими классами, а непосредственно с западными правительствами. Государственный прокурор А. Вышинский в своем обвинении заявил, что блок правых и троцкистов является не политической группой, а бандой шпионов и агентов иностранных разведывательных служб.

В этом смысле террор и информационная изоляция были условиями значимости идеологической пропаганды. Иначе говоря, система нарождавшейся тоталитарной пропаганды и практики управления в качестве условий своей действенности предполагала ситуацию острого, искусственно созданного кризиса, подавление и затем устранение альтернативных каналов информации, контроль над всеми средствами массовой коммуникации, а также масштабные репрессии. (В этом смысле романтическая версия о пламенных революционерах-большевиках, силой своего слова, самоотверженной защитой интересов пролетариата и крестьянства добивающихся массового признания и победы, — не более чем миф, позднейшая легитимационная легенда советской власти.) Моделью для этого стала сама структура партии (и партийная печать), существовавшая до революции и не допускавшая каких-либо дискуссий и разногласий. Запрещение фракций в партии в самом начале 1920-х годов лишь закрепило это положение. Технологически дело заключалось в том, чтобы перенести этот образец на всю систему государственного управления обществом.

Рутинизация «врага», превращение внутрипартийной кампании в постоянно действующую институциональную систему поиска и разоблачения врагов, профилактики «враждебной деятельности» требовали определенных организационных усилий. Логика институциональной структуры нуждалась в самообосновании и самоподдержании, задавая тон предельной непримиримости в поиске и разоблачении врага. Демонизация врага и культивирование атмосферы беспощадности, безжалостности, бдительности, непростительности превращались в нормы социальности, хорошего тона отношения к другому. По выражению Ю.А. Левады, «нельзя быть врагом на 1/2». «Враги» должны были производиться: если с этим возникали трудности, то «врагами» назначались. (И это поддерживалось населением, по меньшей мере, в соответствии с частными и повседневными интересами и нуждами. Любой материальный, карьерный, жилищный, сексуальный конфликт мог быть разрешен посредством «стука», «сигнала», «информации», «жалобы» и пр. Половина населения стучала на другую, и наоборот.)

Речь идет не только о формировании цензуры (существовавшей буквально с первых же дней после октябрьского переворота, после провозглашения Декрета о свободе печати), но и о перестройке всей системы функционирования печати. Сама цензура как институт первоначально в силу отсутствия кадров, организационных возможностей (особенно на периферии) за это время превратилась из тематической, то есть контроля и запрещения публикации выраженно антимарксистской или антисоветской литературы, в орган, надзирающий за их выпуском, затем в организацию предварительной цензуры и, наконец, в технологический узел создания любых литературных и информационных текстов. Но она, как и пропаганда, вошла всего лишь составной частью в общую систему тоталитарного государства. На протяжении второй половины 1920-х — начала 1930-х годов были созданы институциональные структуры массовой политической социализации и воспитания, включавшие в себя школу всех ступеней, полит-комиссариат (политотделы) во всех организациях вне зависимости от их профиля и назначения; технологические механизмы контроля и репрессий, включая и организацию доносительства (первые отделы); строго иерархический порядок (номенклатура разного уровня, партячейки, собственно структуры советского и хозяйственного управления); далее — организация военной подготовки на всех уровнях общества, от детских и юношеских учреждений (октябрят, пионеров, комсомольцев, школы и т.п.) до периодических сборов, на которые призывали уже взрослых, создание сети полувоенных и оборонных, спортивных организаций (ДОСААФ и ему подобные), обеспечивающих разнообразные формы мобилизации от сезонной помощи селу до добровольно-принудительных работ. Только в совокупности вся эта система разнообразных институтов могла создать совершенно искусственное, воображаемое сюжетное пространство, в котором действовали условные, невидимые, скрытые враги и герои, возникали смертельные угрозы всему целому и избавления от них. Но весь этот мир был принципиально непроверяем, неподконтролен частному опыту, поскольку он держался на непреодолимом разрыве между планом коллективных событий и повседневной жизнью'.

'Характерный пример приводит в своей книге Н.Б. Лебина: М. Вольберг, высокий чин в аппарате пропаганды, будучи на собрании рабочей молодежи (дело происходит в 1934 г.), спрашивает: «Кто из вас видел живого классового Bpaга?» — После некоторого замешательства один из присутствующих на собрании комсомольцев признается: «Видел попа на улице». ~ Лебина Н.Б. Повседневная жизнь советского города: нормы и аномалии, 1920— 1930-е годы. СПб.: Нева; Легкий сад, 1999. С. 141.

Помимо апологии насилия отметим еще несколько характерных моментов. Несоразмерность, демонстративность насилия должна была не просто ужасать, свидетельствовать о полной бесконтрольности властей, но и подчеркивать силу, могущество «органов», подавляя обывателя. Чем шире масштабы репрессий, тем убедительнее становилась ретроспективная мифологизация прошлого, подкрепляющая основную версию «врагов» в настоящем (предательство лживых единомышленников и соратников, тайные замыслы вездесущих противников, масштабы вредительства). Латентность «врагов» делала их «заложниками» все население. Террор обладал способностью обращать ошибки руководства в чужие преступления.

Основной эффект суггестии был основан на сочетании информационной изоляции, безальтернативности утверждаемых версий произошедшего и репрессий для любого, даже не обязательно усомнившегося или отрицающего официальные догмы пропаганды. Но такое состояние критического паралича или апатии могло достигаться только путем систематического нагнетания угрозы, конструкцией реальности в категориях войны, милитаризацией общественного сознания. О чем бы ни заходила речь в газетных статьях или кадрах кинохроники, предмет обсуждения излагался только в категориях и понятиях «борьбы», «фронта», противостояния, отпора капитулянтам, «вылазкам» врагов и пр. «Приобщить массы к революционной песне — значит вложить в руки оружие борьбы за классовую идеологию и быт»'. «Рекорд Алексея Стаханова прозвучал в нашей стране как сигнал к атаке» («Новости дня». Кинохроника 1939 г.). Были научный, театральный, литературный, идеологический, педагогический, культурный, аграрный и прочие «фронты». Любые социальные явления, которые расценивались как отклонения от норм социалистической морали, объяснялись деятельностью вражеских сил. Например, с середины 1920-х годов по крупнейшим городам прокатилась кампания борьбы с западными танцами, в первую очередь с танго и фокстротом, прошли рейды милиции, изымавшей пластинки с их записями, в радиопередачах и на концертах было запрещено их исполнять. Объяснение было обычное: «Пользуясь отсутствием контроля, различные вражеские элементы на танцплощадках занимаются прямой антисоветской работой, часто пытаются разлагать молодежь»''.

'Песенник революционных, комсомольских, антирелигиозных и волжско-бурлацких песен. М.: 1925. С. 3. (Цит. по: Лебина. С. 256.)

''Лебина. С. 260. Хлевнюк О.В.: «Идеологи новой культуры призывали создать свой, советский танец, "в котором ощущалась бы могучая индустрия, темпы наших дней, лозунги, мысли, чувства наших дней". Зарубежные заимствования, например, фокстрот клеймились как "танцы деградирующей буржуазии", "кровные братья кокаина и рулетки" (цитаты из "Советского искусства". 1926, № 10). Комсомольская правда, от 30.5.1935: "Джаз, танцы, особенно фокстрот, — это не случайные явления, а "плановый очередной трюк классового врага в нашей стране, это тормоз ликвидации пережитков капитализма в сознании людей"». (Цит. по: Хлевнюк. С. 107.)

Сексуальный либертинаж, который практиковался в середине 1920-х годов среди части комсомольской и рабочей молодежи под влиянием «идей об отмирании семьи при социализме», утверждавшихся некоторыми идеологами партии (С. Вольфсоном, А. Коллонтай, И. Арманд), уже к концу 20-х — началу 30-х годов стал решительно осуждаться как следствие идеологической заразы: «Враги народа немало поработали над тем, чтобы привить молодежи буржуазные взгляды на вопросы любви и брака и тем самым разложить молодежь политически»'. Позднее в призывах ЦК ВЛКСМ к празднику «Международный юношеский день» утверждалось: «Пьянки — главный метод вражеской троцкистской работы среди молодежи. Организуем беспощадную борьбу с пьянством»'' (здесь же «пьяницы» поданы как «приспешники троцкистско-зиновьев-ской банды»). И так далее.

'Комсомольская правда. 19.11.1937; Цит. по: Лебина. С. 276. 1;

''Лебина. С. 45.

Главной целью агитационно-пропагандистской работы был сам аппарат, кадры партийно-государственного управления, обеспечение лояльности рядовых функционеров высшему эшелону руководства. Именно поэтому процесс создания пропагандистских образов — все равно, позитивных или негативных — находился под прямым и постоянным контролем советского руководства, включая высших лиц — Сталина, Кагановича, Молотова, Жданова и пр. Каждый из них (не говоря уже о нижестоящих, ответственных за соответствующий «участок пропаганды») не гнушался собственноручно предписывать, что и как должен изображать писатель, каким должно быть соотношение положительных и отрицательных черт, как должен выглядеть враг, а как — руководитель среднего или низшего звена. Эти указания и рекомендации вождей, содержащиеся в «частных» письмах или публичных выступлениях, становились предметом проработки в соответствующих организациях и печати, инструкциями цензорам и авторам, основанием для принятия или отторжения соответствующей рукописи или фильма, тиражировались в формульных повествованиях. Главным здесь было определение правильного дидактического соотношения «высшей правды» и «отдельного факта», идеологического тезиса и наглядной иллюстрации.

Массовым же адресатом пропаганды на всем протяжении советского государства были зависимые от власти группы населения с ограниченными социальными, культурными и интеллектуальными ресурсами, испытывающие информационный дефицит (или, точнее, пребывающие в информационном вакууме). Это не было все население, а лишь относительно образованная, городская его часть, которой могли быть доступны и как-то понятны искусственные риторические композиции пропаганды. Принимая во внимание уровень грамотности населения, можно сказать, что суммарная доля людей, способных читать и понимать прочитанное (с высшим, средним, включая и неполное среднее, образованием), к концу 1930-х годов (и в послевоенные, 1940-е гг, из-за фронтовых потерь) составляла всего 8%, в конце 50-х годов — 28%. Но этого было достаточно для того, чтобы добиться необходимой покорности общества. Поэтому аудиторию пропаганды составляла преимущественно городская молодежь, социальные группы, характеризующиеся быстрой вертикальной мобильностью (прежде всего, профессиональные — быстро растущая категория специалистов, затем — новые промышленные рабочие, некоторые этнические группы). Важно, что своей картиной реальности, своим благополучием, фактическим или мнимым, они были полностью обязаны власти, которую идентифицировали с социальной системой в целом, с самим порядком вещей.

По чисто техническим (организационно-финансовым и кадровым) причинам этот режим в своем окончательном виде сложился лишь К началу1930-х годов. Собственно говоря, только с этого момента риторика врага становится значимым социальным фактом конституции и функционирования тоталитарного режима. Без социальной среды, образуемой деятельностью средств массовых коммуникаций (или их ранних прототипов — массовых, первоначально солдатских, затем любых иных митингов, партийных и иных коллективных собраний), риторика врага не имела бы никакого эффекта. Этот эффект заключался не столько в воздействии подобных образов на массу населения, принятии общественным мнением этих знаковых структур, сколько в постоянной интенсификации деятельности контролирующих и репрессивных органов по поиску и разоблачению «врагов», социальных ритуалов «проработки» и «критики» на различных собраниях. Запрограммированный результат налаживающейся системы институтов мог быть выражен только как нарастающая волна массовых репрессий и усиление атмосферы всеобщей подозрительности и страха'.

'Чтобы не говорить о годах Большого террора, приведем свидетельство гораздо более поздних и уже «вегетарианских» времен об отношениях между журналистами и редакторами (цензорами) в годы хрущевской оттепели (конец 1950-х — начало 1960-х гг.). Известный экономист Г Лисичкин вспоминал: «Везде действовал принцип: если ты не заклевал, если ты просмотрел, погибай вместе с тем, кто "провинился". Поэтому мы прекрасно знали всех тех редакторов, которые, если "надо", сразу же найдут крамолу» / Пресса в обществе (1959-2000). Оценки журналистов и социологов. Документы. М.: Московская школа политических исследований, 2000. С 79.

© Лев Гудков. Негативная идентичность. Статьи 1997-2002 годов. М.: Новое литературное обозрение, 2004 г

 ««« Назад К началу